Ещё лет сто тому назад, а мы все воспитывались в школе на архаичных образцах культуры, всесторонне препарированных критикой так, чтобы их было способно оценить и одобрить министерство просвещения, существовала непростая проблема. Искусство всё было содержательным и фигуративным. Но почему-то что-то нравилось, а что-то не очень, хотя и претензий в бездарности автору предъявить не представлялось возможности. И в критике, просеянной для ознакомления с тем, как нужно мыслить правильно, которую мы так усердно изучали в школе, борьба шла за политические, идеологические, нравственные, эстетические, что такое последнее я не понимаю, оценки произведений искусства.
Упаси вас бог подумать, что я предъявляю какие-то претензии министерству просвещения. Это государственный орган, который подчиняется нормам любой государственной службы, то есть, обязан подчиняться государственной субординации и закону. Какого мнения и какого ума там не работали бы люди, они обязаны свои действия подкреплять документами, а не вкусовыми пристрастиями. Они вынуждены учитывать и особенности контингента массовой школы, и особенности документально исследованного процесса обучения, и возможности педагогического состава школ. А что вы ещё хотите от органа, которому в массовом порядке родители доверяют выращивание мышления своих детей?
Но что касается заучивания критических выверенных государственной службой оценок художественных произведений и столь же выверенной критики предшествующей малопонятной критики, у меня с этим отношение как-то не сложилось. И не только, как я сумел заметить, у меня. Были, конечно, счастливчики, с хорошей механической памятью и непонятно каким образом сформировавшимся нюхом, способные удивительным образом быстро сориентироваться и ответить вопрошающим на уроке или экзамене экзаменаторам приводящим их в восхищение образом. По-видимому, это какой-то особый вид искусства, до которого я просто не дорос из-за ограниченности своего интеллекта или каких-то иных причин внутреннего характера.
К таким же, как многие несчастным, по-видимому, принадлежал Александр Грин, который тоже, по-видимому, любил в литературе и искусстве не всё и даже рассуждал о том, что некоторые произведения как-то срастаются с человеком. Возможно, он просто любил читать книжки, а потом и писал такие же, которые читать просто интересно. А что же делать тогда с этим критике? Безнравственного там ничего вроде нет. Но и зацепиться не за что, чтобы преподать урок школьникам. Бедные учителя, которым надо преподавать Александра Блока, Бориса Пастернака, Осипа Мандельштама и других, о которых критики так ничего внятного и понятного школьникам сказать не сумели. Хорошо, если им самим это читать интересно. Но что ученикам-то говорить? Им же экзамены сдавать.
После появления нефигуративного современного искусства ситуация усложнилась ещё сильней. Я не сомневаюсь в таланте Мондриана. В конце концов, какое дело здесь до моего мнения. Его работы куплены ведущими музеями современного искусства. Может кто-то и скажет, что работы этого автора и есть именно то, что демонстрирует глубину его внутренних переживаний. Я проверить это не могу. Сам я такого сказать не могу, но это мои собственные трудности. Я допускаю, что чересчур консервативен. Хотя работы Танги меня завораживают, пусть там и нет пресловутой фигуративности. А работы Малевича как-то всё же со мной не срастаются. Хотя его чёрных квадратов уже столько, что всякий уважающий музей современного искусства, кажется, сумел себе экземпляр приобрести. Я думаю, если кому-нибудь ещё понадобится, то найдутся ещё экземпляры. Можно даже и не чёрный сделать и другого размера, если за это заплатят.
Я думаю, что и Мондриан и Малевич были людьми неординарными и интересными. Но почему-то хочется всё же больше узнать о Ван Гоге и Кафке после того потрясения, которое случается при знакомстве с их творчеством. Или о Грине, Блоке или Чюрлёнисе, несмотря на то, что сразу понять произведения некоторых из них даётся немногим, если вообще даётся. Поэтому и в школе с этими авторами если и можно знакомить, то только ради знакомства, и знакомить только ради общего развития, а не для экзаменов. А может быть, для этого и нужен курс литературы и искусств в первую очередь? А остальное уже потом, после того как мы это поймём, и вырастут поколения, представители которых, хоть некоторые, что-то из знакомства с этим для себя вынесли. Правда, как будут делать свой бизнес представители массовой культуры? И позволят ли они потерять из-за этого свои прибыли? И как государство соберёт тогда налоги? Наверное, выгодней, если недоумков будет больше.
Самый дорогой из ныне продаваемых художников Ван Гог умер в нищете. Работы его никому не были нужны. Во всяком случае, их почти не покупали. Хочется понять, что двигало им, как и многими другими людьми, для которых их дело было важней житейских стремлений других людей. На Земле 6 миллиардов людей. Периодика и иные средства массовой информации время от времени о ком-то сообщают. Иногда и книги выходят, но не оставляют серьёзного следа в памяти. В одном только московском филиале Союза писателей тысяча поэтов и тысяча прозаиков. А всего в стране оказалось около двухсот тысяч хоть как-то заявивших о своём существовании поэтов. По одному стихотворению каждого даже прочесть не успеть. Тут в первую двухсотку бы попасть почитай дело чести. А если ещё и с их биографиями знакомиться? И зачем тогда здесь приходится вспоминать биографию художника, о котором пока мало кто слышал? Виданное ли дело начинать вспоминать об авторе, не заручившись поддержкой служб PR. А они не пошевелятся, если не почувствуют запаха денег. И какое им дело был ли Александр Аксинин, и фамилия у него какая-то простецкая, стоящим того, чтобы его рекламировать.
Да и право моё вспоминать достаточно случайное. Оказался я нечаянно соседом по парте в школе. Пусть и с собственным характером. У него и до меня соседи по парте были, не говоря уже о других одноклассниках, коллегах по художественной школе, институту и так далее. Не одному же мне отдуваться. Но близкие умерли. Первая жена тоже. Вторая, попытавшись хоть что-то сделать и нарвавшись на всё то, на что мы, кто пробовал, успели нарваться сами, оставив необходимые распоряжения о произведениях, так, чтобы они всё же не исчезли с лица Земли и оказались доступны для обозрения хотя бы в будущем, ушла в монастырь. И не отзывается на письма даже лучших подруг. Как-то достала её так жизнь, что желания нет. А мы пока ещё живы. И ещё помним. И срослись с тем потрясением, о котором даже трудно рассказывать. Впрочем, многие просто не понимают, что там такого нарисовано. И из-за чего копья ломать и в монастырь уходить. Деньги делать надо. И ещё может быть кое-что.
Публиковать или делать эти работы доступными для обозрения иным образом это не моё дело. Для этого есть соответствующие организации и распоряжение тех, кто имел право для этого по закону. Я надеюсь, что так или иначе, но вам удалось или удастся с ними познакомиться. Вспоминать о человеке просто так это тешить лишь себя. Его уже нет в живых. Когда не станет нас, кто его помнит, то и смысл таких воспоминаний станет ничтожен. Освящающего любые воспоминания вмешательства каких-либо общественных институтов здесь нет и в помине. Слава богу, что в его родном городе, наконец, смекнув, что дело не гоже, собрались все по разным причинам неравнодушные и провозгласили его одним из талантливейших представителей отнюдь не бедного на таланты города. Ритуал признания состоялся. Хотя признание совсем другого масштаба у него было уже давно. Да и это признание, которое состоялось, появилось как будто не вовремя. Кроме тех, кто присутствовал и ещё небольшой горстки людей, оно ни до кого не дошло. СМИ отметили, и все забыли.
Интерес к человеку может возникнуть, если в том, что он делал и как он для этого жил, есть что-то важное для всех нас, независимо знали ли мы его. Что-то важное, это его произведения, которые так трудно понять. Но что что-то важное им сказано, не заметить можно только из-за суеты, как внешней, так и внутренней. Его офорты содержательны в старом консервативном смысле этого слова применительно к произведению искусств. Но выражено это содержание очень непростым образом. Это и останавливает многих. Но это же позволяет усугублять ситуацию разговорами, которые и сами-то непонятны, и поэтому возразить не знаешь как. Тем более что и сам он, не стану это скрывать, любил морочить окружающим голову. К их огромному удовольствию. Но это вопросы к ним самим.
Разбираться, кто лучше понимает его произведения, я оставляю потомкам и в этой полемике не участвую. С меня вполне достаточно и так дарованной королём милости сидеть в его присутствии. То есть вспоминать, как я ему досаждал, будучи формально его школьным товарищем. Тогда я был ещё проще, чем сейчас, и если мне кто-то нравился, изнемогал, пытаясь оказаться поближе. Ближе, чем я оказался, могли быть только близкие и женщины. Но близких уже не осталось, а остальные молчат. О них я тоже постараюсь молчать, поскольку кто-то ещё жив. Язык у меня уж такой, что может не то сболтнуть. Об этом пусть пока другие попробуют, у кого выдержки больше. Если будет нужно, я тогда подкорректирую из своей эмоциональной памяти.
Вспоминать есть смысл, чтобы окружающие могли понять лучше то важное, что ему всё же удалось высказать. Уж очень сложно всё-таки его офорты понять, не имея опыта существования в той среде, в которой мы тогда находились. Можно, конечно, что-то вынести и из общего умения читать и понимать и собственного опыта. Но лучше всё-таки знать, чтобы не сбить себя с толку. Но и позицию рассказчика необходимо понять тоже. Это поможет принимать поправки на его особенности. Поймите меня правильно. Я, конечно, многое могу вспомнить, даже безотносительно к его творчеству. И это может, как ни странно также помочь. В конце концов, он был просто человек не без человеческих недостатков. И этот человек может оказаться не менее интересен, чем то, что в нём было как в творце. Особенно после многочисленной зауми, которую о нём прочитал и которую он сам о себе слегка насаждал. К счастью была не только заумь.
Частично это связано с его глубокомысленными рассуждениями, в которых ищут сейчас корни его художественного метода. Время сейчас такое, когда простое не едят. И надо сказать, что кое-что в его записях и имеет под собой реальную почву, насколько мне известны подробности. Но там так всё завуалировано, что, не зная подробностей, не понять. Хотя просто говорить иногда он умел. Если было нужно. Но не любил. Из-за этого учился кое-как. Ему было неинтересно. Было некоторое иное знание, к которому он хотел иметь отношение, и надо сказать делал к этому шаги. Ну, кто я был такой? Он ведь изучал ИСТОРИЮ МИРОВОГО ИСКУССТВА. И рисовал ОБНАЖЁННУЮ НАТУРУ. Но ни тем, ни другим никогда не хвалился. Когда спрашивали, осторожно-сдержанно подтверждал. Я об этом его не спрашивал. Спрашивали другие и отходили в почтении. Спрашивать было не просто. Он что-то читал, о чём я даже не слышал. Выглядел дураком.
Да кто я был такой? Однажды пытался вспомнить название архитектурной детали, которая мне припоминалась как панфилон. Он долго не мог понять, пока не сообразил, что я по недоразумению скрестил пилон с Парфеноном. Его восторгу не было конца. Он сказал, что такое гениальное сращение другой человек не сумел бы сделать. Сноб он был, конечно, ещё тот. Хоть и нищий. Как и я. Но у нищих, как известно, своя гордость. От меня отделаться просто он не мог. И не потому, что я ему контрольные решал, а потому что не мог отделаться. Я вообще любознательный и сую свой нос, куда не следует. Удивительно, что ещё жив. А если, как я уже отмечал, меня человек к себе притягивает, то справиться с этим раньше не мог. Влюблялся я всегда очень тяжело. Это потом я научился как-то с этим бороться. Средство нехитрое, но не всякий на это решится. Только от безвыходной ситуации, когда понимаешь, что что-то делать всё-таки нужно, чем так поджариваться изнутри на медленном огне. А нужно-то просто материться по поводу своих лучших чувств в отношении лучшей части человечества. Как рукой не снимает, но временное облегчение приносит. Но это тема отдельная.
Поэтому, несмотря на мою банальную сексуальную ориентацию, а возможно ей именно благодаря, отделаться от меня он не мог. Так это на всю жизнь и осталось. После моего отъезда в Москву, виделись мы от случая к случаю и естественно только по моей инициативе. Но что-то, видимо, всё-таки между нами было, возможно по моей вине и вследствие многократного импринтинга. Вокруг него всегда был сумасшедший дом. К телу маэстро пробиться было непросто. Это ощущалось физически. К нему подойти вообще было непросто и в школьные годы. Может как-нибудь, если к моему стилю привыкнут, расскажу, как я его за ухо укусил. Пока остерегусь. Но, видимо, я его всё-таки здорово в жизни достал. Так что, рано или поздно, он в бедламе, который вокруг него царил, всё же соизволял обратить поверх ситуации внимание на моё присутствие. А куда тут денешься?
Надеясь, что и другие рискнут после моих откровений пуститься во все тяжкие, и всё же разродятся своими признаниями, я хочу объяснить одну немаловажную деталь его техники работы, которая появилась у него уже в школе. Это удивительная способность его создавать мельчайшие детали без помощи лупы. Когда я не понимая, как ему удаются мелкие детали рисунков, которые он создавал постоянно, вместо того, чтобы слушать, что говорят учителя, спросил, как это делается, он предложил мне написать свою подпись. Я после некоторого недоумения это сделал. Тогда он сказал, а теперь напиши мельче. Я с этим тоже справился. Потом мне пришлось сделать ещё мельче, а потом я уже не мог видеть, что я делаю, а только сделать то, что делал перед этим. К моему удивлению я смог свою подпись узнать. Художником я не стал, но поразить многих могу.
Я не буду сейчас углубляться в детали особенностей его техники. У меня было много времени и желания понять и его и то, что он создал, но это не тема одной зарисовки. Как-то он с присущей ему надменностью спросил, что бы ты хотел больше всего. Я для его надменности был прекрасная кандидатура. Мог сморозить что угодно, и главное, что потом как с гуся вода. С кулаками от обиды не полез бы драться. И своё тоже вроде не терял. Что я ответил, я не помню, но какую-то с его точки зрения глупость, которую от меня и следовало бы ждать. В принципе тут дело в ожидании, а не в том, что я сказал. На всех ведь всё равно не угодишь. Но в этом возрасте, конечно, я демонстрировал далеко не передовые взгляды. Такой вот был забитый и отставший от жизни. Он тогда сказал, что больше всего он хочет, чтобы, когда придёт время умирать, это произошло так быстро и неожиданно, чтобы он этого не успел почувствовать. И это я запомнил уже тогда. Такая была ситуация разговора.
А как он погиб знают многие. Кто от знакомых, кто из публикаций. От встречного удара самолётов у тех, кто в них был, оторвались головы. У меня было о чём думать после этого, может быть в большей степени, чем другим его знакомым.
1-2 августа 2006 года.
Александр Тойбер.